
Сегодня многие мыслители задаются вопросом, почему в США и Западной Европе так сильны левые идеи. Почему именно интеллектуалы так ненавидят капитализм, давший колоссальный рост уровня жизни, технологического прогресса и смягчения нравов? Почему любой недостаток рыночной экономики раздувается до костра, а её бесконечные достоинства демонстративно не замечаются и используются как сами собой разумеющиеся? Причин может быть очень много, и каждую из них нелегко взвесить. Не вызывает сомнения, что значительную роль сыграла потребность интеллектуалов в протестном фоне. В любой ситуации, чтобы быть заметными, нужно быть «против».
Новые святые
После Второй мировой войны французская культура пребывала в неприятном ступоре. Кто из её мэтров теперь может считаться «авторитетом», если столь многие запятнали себя сотрудничеством с оккупационным режимом? Писатель Жан-Поль Сартр считался одним из немногих исключений. Он был призван в армию и попал в плен в Падуе в 1940 году, но из лагеря для военнопленных был освобождён по состоянию здоровья. Сартр вернулся в Париж и стал преподавателем философии в лицее Кондорсе вместо исключённого профессора-еврея. В любой его биографии написано, что он был активным участником Сопротивления, создав загадочную группу Socialisme et Libert вместе с Симоной де Бовуар, Морисом Мерло-Понти, Жаном-Туссеном Десанти и студентами Высшей нормальной школы. Партизанил ли Сартр с оружием в руках, разбрасывал ли по ночам антифашистские листовки, неизвестно. Зато при немцах он смог без купюр опубликовать свою главную философскую работу «Бытие и ничто» и стал сооснователем успешного журнала Les Temps modernes.
29 октября 1945 года Сартр прочитал в освобождённом Париже лекцию «Экзистенциализм – это гуманизм». Горожане ждали от новой надежды нации чего-то вроде Нагорной проповеди. Зал небольшого варьете не имел выхода на сцену из-за кулис и был настолько полон людьми, что Сартр не смог бы протиснуться к микрофону. Поэтому оратора подняли на руки и «передали» на сцену, словно сокровище. Однако содержанием самой лекции многие были разочарованы. Вместо простых и мудрых заповедей о том, как жить в изменившемся мире, худосочный Сартр с дряблым, как у жабы, лицом скучно поведал им, что в экзистенциализме существование предшествует сущности и ни в коем случае не наоборот. Но он умел учиться на ошибках, и быстро сообразил, как нужно попадать в нерв общественных ожиданий.
Мы не обсуждаем здесь достоинства литературы Сартра. В 1964 году они были оценены Нобелевской премией. Сартр говорил, что в душе человека его поколения «есть дыра размером с Бога, и каждый заполняет её как умеет». Он сам тяжело переносил наличие этой дыры, и она вызывала у него тошноту, как иногда бывает с любым нормальным человеком. Вопросы оставляет только его общественная позиция, в которой он никогда и ни в чём не противопоставлял себя леворадикальному мейнстриму. Вступление в Компартию для французских интеллектуалов было тогда массовой защитной реакцией на ужасы нацизма, капитуляцию Парижа и установление режима Виши. Взвешенный центрист вроде Чехова не смог бы стать авторитетом для поколения, которое искало скорее оправданий, чем истину.
Другое дело – Сартр, объявивший себя маоистом во времена «культурной революции», когда хунвейбины Мао убивали людей за очки, а само наличие образования считалось преступлением. Ещё Сартр подчёркивал, что он пацифист. При этом акты насилия для него призваны обновить человечество: «Насилие, подобно копью Ахилла, может зарубцевать раны, нанесённые им». Во время войны в Алжире он поддерживал алжирских террористов и выступал свидетелем защиты убийцы французского судьи. Полтора миллиона французов, переселившихся в Алжир после 1830 года, были для Сартра однозначными колонизаторами, хотя те и запустили в колонии бесплатную медицину раньше самой Франции. А угнетателей нужно убивать, чтобы настала пора братской солидарности, а колониалист исчез в каждом из нас.
Для левых сама идея противопоставить цивилизацию варварству – это табу. А значит, каждый дикарь ценен своей аутентичностью. Молодёжь всячески приветствует музыкальные стили, пришедшие из Африки и Латинской Америки, и привечает самых отмороженных радикалов, если они подают себя как жертв колониализма. Лидер афроамериканских «Чёрных пантер» Элдридж Кливер называл изнасилование «актом восстания», а «министр обороны» этой группировки Хью Ньютон как раз сидел за изнасилование и убийство. Однако стены тысяч студенческих комнат украшали постеры Ньютона – с винтовкой в одной руке и копьём в другой.
А что пацифист Сартр? Его антибуржуазная риторика распалила революционные амбиции у студентов, приехавших в Париж из бывших колоний. Он охотно раскручивал их писательские опусы и написал предисловие для популярной книги Франца Фанона «Проклятые этой земли», где автор топил за жестокую и разрушительную революцию в колониальных странах: мол, чтобы избавиться от влияния белых, надо всё разрушить и построить заново. Позднее студент по имени Салот Сар, один из поклонников Фанона, вернулся из Парижа в свою родную Камбоджу, взял псевдоним Пол Пот и претворил идеи Фанона в жизнь, уничтожив чуть ли не половину населения страны. И в его очистительной ярости нетрудно рассмотреть презрение ко всему обычному и фактическому, которое выражается почти в каждой строке демонической прозы Сартра.
Сартр находил в леваках то же, что Зинаида Гиппиус в бомбистах-эсерах: «Это новые святые». В 1960-х он отправился на революционную Кубу, встречался с Фиделем Кастро и Эрнесто Че Геварой, которого назвал «самым совершенным человеком эпохи». Схожие чувства он испытывал к Андреасу Баадеру, отмороженному главарю террористов RAF, которого посещал в тюрьме. Деятельность Баадера началась с поджогов универмагов в знак протеста против общества потребления и солидарности с «третьим миром». Потом молодые боевики начали грабить – то есть экспроприировать на нужды «борьбы». Когда полицейские начали на них охоту – они стали убивать силовиков и правительственных чиновников. Боевики RAF проходили обучение в лагерях палестинских террористов, а идеолог группы Ульрика Майнхоф приветствовала расстрел израильских спортсменов на Олимпиаде в Мюнхене в 1972 году. Именно тогда набирала силу постколониальная теория, а поддержка палестинских террористов в пику Израилю стала для европейских левых опознавательным знаком «своих».
При этом свободолюбие Сартра было специфическим. Доклад Хрущёва о сталинских репрессиях в СССР вызвал раскол в рядах европейских левых. Значительная их часть теперь отказалась видеть в Советском Союзе пример для подражания и нарекла себя «новыми левыми». Сартр был среди тех, кто осудил не репрессии, а сам доклад, утверждая, что «массы не были готовы воспринять истину». Клише «полезного идиота» появилось в политическом жаргоне как раз для характеристики подобных персонажей. Хотя Сартр отказывался вступать в Коммунистическую партию, вряд ли кто-то смог бы пилить собственный сук эффективнее.
Колыбель пяти революций
В мае 1968 года Париж неожиданно ощетинился баррикадами. Студенты с красными флагами потребовали даже не политических, а академических и сексуальных свобод. Первым полыхнул парижский пригород Нантер, где одного из студентов 2 мая не пустили в женское общежитие, а его сокурсники тут же учинили погром под лозунгом «Запрещается запрещать». 3 мая в центре Парижа шестеро студентов в качестве протеста против войны во Вьетнаме разгромили офис American Express, и их, как ни странно, арестовали. В знак солидарности с задержанными историческое здание Сорбонны заняли четыре сотни манифестантов, а ректор университета Жан Рош бессердечно вызвал полицию, даже не уточнив, чего ребята хотели.
Полиция без труда вышибла бузотёров из университетских зданий, но на улице их вдруг стало несколько тысяч. В силовиков полетели булыжники, те отвечали слезоточивым газом и водомётами. К вечеру 3 мая блюстителям удалось оттеснить студентов от Люксембургского сада и здания сената, были ранены почти 500 человек и более 550 задержаны. 4 мая Сорбонну закрыли впервые с момента оккупации Парижа нацистами, и 6 мая на демонстрацию протеста вышли уже 20 тыс. парижских студентов. Началась новая нешуточная заваруха: одних только полицейских пострадало более 300 человек. К студентам присоединялись рабочие, желавшие в творящемся беспорядке улучшить своё положение, их поддерживали многие преподаватели и ведущие интеллектуалы. Как колыбель четырёх революций, Париж не страдал рефлексией в желании не допустить пятую: обыватели братались с манифестантами, не особо понимая, что вообще происходит.
Большинство учебных заведений Франции начали забастовку, а 10 мая парижские студенты соорудили несколько баррикад в Латинском квартале и всю ночь отбивали атаки полиции. 11 мая премьер-министр Жорж Помпиду решил пойти на уступки и открыть двери Сорбонны, которая была немедленно захвачена студентами и объявлена «автономным народным университетом». Аналогично 15 мая диковатая молодёжь ворвалась в знаменитый театр «Одеон» и нарекла его «дискуссионным клубом». Париж превратился в один большой беспорядок, по улицам носились машины полиции и «скорой помощи», стычки происходили повсеместно. Банки перестали работать, транспорт стоял, радио и телевидение молчали. К 22 мая бастовали 10 млн французов, хотя ранее самая крупная стачка 1936 года подняла на борьбу лишь 2 млн человек.
Следом полыхнуло по всей Западной Европе, а к осени студенты дрались с полицией даже в Мексике и Японии. В каждой стране протест имел свою специфику. В Штатах, например, требовали прекратить войну во Вьетнаме и дать больше прав чернокожему населению. В Югославии и Чехословакии сопротивлялись идеологическому диктату коммунистов. Общими были требования индивидуальной свободы, эмансипации, разрыва с «обществом отцов». На стенах Сорбонны в мае 1968 года писали: «Нельзя влюбиться в прирост промышленного производства!»
Из нашего века всё это выглядит детскими капризами. Двадцать послевоенных лет были для западных демократий успешными во всех смыслах. Французская экономика демонстрировала самые высокие темпы роста в своей истории – по 10–15 % ежегодно. ФРГ буквально восстала из руин: промышленное производство увеличилось с 1948 по 1964 год в 6 раз. Деньги в кои-то веки шли не на милитаризацию. С распадом колониальных империй в странах Европы началось создание «государства всеобщего благосостояния» с бесплатным здравоохранением и развитой социалкой. На державы «Большой семёрки» приходилось три четверти частных автомобилей мира, а полная занятость населения стала само собой разумеющейся. Казалось бы, детишки должны до гроба кланяться в ноги своим отцам, отвоевавшим и построившим для них общество невиданного изобилия. Но детишки размышляли совсем иначе.
Один из лидеров американских «новых левых» Джерри Рубин писал в 1968‑м: «Выполните наши требования, и мы тут же выдвинем дюжину новых. Мы выдвигаем именно такие требования, которые заведомо не могут быть выполнены истеблишментом. Если же наши требования не выполняются, мы кричим, орём, исполнившись праведного гнева. Цель не имеет никакого значения. Тактика, реальные действия – вот что важно». Свою мысль Рубин прояснял так: «Мы пропустили первую американскую революцию. Мы не попали на Вторую мировую войну. Мы прозевали революцию в Китае и на Кубе. Так что же суждено нам? Или мы так и просидим всю жизнь перед телевизорами?»
«Наша критика нацелена на всякое общество, где человек пассивен», – вторил ему лидер парижских студентов Даниэль Кон-Бендит. Отцы и деды должны, по идее, обидеться до зубовного скрежета: мол, ради этих неблагодарных молокососов мы пахали на заводах, растили по четверо детей и ходили в штыковую? Это мы-то пассивны? Да они со своими длинными патлами и грязными джинсами, пыхающие травку вместо работы, без нас пальцем в ухо не попадут!
Особое изумление буржуазного общества вызывали красные флаги и марксистско-ленинские лозунги вроде «Университеты – студентам, заводы – рабочим, радио – журналистам, власть – всем!» Разве что-то похожее не звучало при построении «пролетарского государства» в России? Разве из всего этого не выросла кровавая сталинская диктатура, уничтожившая голодом и репрессиями миллионы людей? Разве советские рабочие стали в итоге хозяевами своих заводов?
Но такими вопросами вряд ли задавались многие протестующие. Иначе как символом и иконой антиавторитарного движения оказался Мао Цзэдун, который превратил Китай в культурную пустыню, где нет ни литературы, ни прессы, ни театра? Вероятно, так же как и вьетнамский деспот Хо Ши Мин: ребятам запомнилось его неповиновение США, а в особенностях его политики мало кто разбирался. По той же причине над демонстрациями буржуазных недорослей реяли портреты создателя трудовых армий Льва Троцкого и террориста Эрнесто Че Гевары – они были «против» и «бросали вызов».
Режиссёр-документалист Джек Ньюфилд, сам в 1968-м зажигавший на баррикадах, позднее отмечал «ужасающий антиинтеллектуализм» соратников. Они практически не читали научной философской литературы. Ни один из 25 опрошенных не брал в руки работ Макса Вебера, Джона Дьюи, Петра Кропоткина. Более того, целое поколение школьников и студентов воспитали в атмосфере пренебрежения к положительному знанию. Их больше учили критиковать теории, в которых они не разбирались. Поэтому любая репутация для них нелегитимна. Зато новые гуру, преподававшие бессвязную мешанину из индийской мысли, кабалистической метафизики и сексуального освобождения, имели репутацию на уровне Канта и Спинозы. В аудиториях Сорбонны на полном серьёзе интересовались, почему в программе так мало «африканских наук» и когда будет лекция по философии Сартра.
Они всё свалили в одну кастрюлю: нападки Ницше на христианство и болезненное чувство вины Кьеркегора, патологический экстаз Достоевского и махровое безумие Ван Гога. Припомнили даже левого журналиста Антонио Грамши, который в 1930-е настаивал на «захвате культуры»: буржуазное искусство якобы формировало в людях мещанское самодовольство, лекарством от которого должна стать провокация. Популярные в 1960-х дадаисты уже желали уничтожения буржуазного искусства вместе с буржуазией. А революционно настроенная молодёжь верила, что марксистское учение верно, уже потому, как быстро оно распространялось по миру после войны: Китай, Вьетнам, Куба, Ангола. Понятно, что и «Капитал» мало кто брал в руки.
Поэтому 1968 год породил моду на марксизм в формах, которые изумили бы самого Маркса. Из какой-никакой экономической доктрины он превратился в инструмент ниспровержения морали. Классовыми врагами стали те, кто виноват в предрассудках и подавлении сексуальности. Вспомнили давно почившего психотерапевта Вильгельма Райха, члена Компартии, объяснявшего, что капитализм препятствует сексуальному освобождению человека. А промискуитет, напротив, ведёт к развитию революционного начала. Протест и сексуальность стали неразделимы, а на стенах домов писали: «Чем больше я трахаюсь, тем больше хочу делать революцию».
Соответственно, семья – репрессивная структура, а человека нужно принудить быть свободным, потому что никто не откажется сам от благ общества потребления во имя идеи свободы. Один из кумиров восставших – философ Герберт Маркузе писал, что все человеческие потребности могут быть удовлетворены таким образом, что всякое внешнее давление исчезает. Как именно? В ответ чеканились общие фразы: дорогу осилит идущий, а непостижимость – признак величия. Мало кому из протестующих приходило в голову, что они сами – инструмент давления на институты, обеспечившие небывалое процветание.
Специалисты всё же старались объяснять явление рационально. Для бунта, дескать, имелись и объективные предпосылки. Например, повлиял послевоенный беби-бум: в Нидерландах или Финляндии более 30% населения были моложе 30 лет. Во Франции и США студентов стало в разы больше, чем до войны. А в переполненных университетах ощущались нехватка преподавателей и аудиторий, архаичная организация учебного процесса. Социолог Рональд Инглхарт позднее напишет о ценностях выживания и ценностях развития. Экономическая нестабильность, мол, выводит на первый план культурные традиции, внутригрупповую солидарность, тоску по сильному лидеру. А когда всё хорошо, рождается запрос на справедливость, терпимость к «чужим», открытость к изменениям, разнообразию и новым идеям.
Война и мир
Как известно, смысловое ядро марксизма состоит из «законов исторического движения», изложенных в «Капитале». Со временем, дескать, экономическое развитие приведёт к необратимым изменениям в структуре общества, и однажды ненавистная частная собственность исчезнет. После периода социалистической опеки, именуемой «диктатурой пролетариата», государство «отомрёт», поскольку ни закона, ни нужды в нём не будет, и всё будет принадлежать всем.
Маркс очень скупо описал, как это может выглядеть. Лишь в «Немецкой идеологии» сказано, что в светлом будущем человек сможет «утром охотиться, после полудня ловить рыбу, вечером заниматься скотоводством, после ужина предаваться критике», удовлетворяя тем самым весь спектр своих потребностей и желаний. Трудно себе представить, кому «зашёл» бы такой странный спектр, если даже сам Маркс не охотился, не рыбачил и уж тем более не пас коров в поле. Тем не менее это единственная его попытка описать, какой будет жизнь без частной собственности.
После кончины гения так и остались без ответа вопросы, кто даст нам ружьё или удочку, организует охоту с гончими, будет следить за лесными чащами и водоёмами. Кто будет распоряжаться молоком и телятами, а кто опубликует литературную критику. И уж тем более непонятно, каким образом сохранятся все результаты общественного взаимодействия, если никто не обладает правами собственности, которые всю историю были единственным мотивом производства товаров и услуг? Каким макаром сохранятся все выгоды правопорядка, если закона и правоохранительной системы уже нет?
У Маркса все реальные вопросы затуманены софистикой. Свободные экономики нарекаются капиталистическими. Политические решения описываются так, будто личности не имеют к ним никакого отношения, а всё определяют силы, классы и ход истории. Историк коммунизма Франсуаза Том точно заметила, что задача марксистского новояза состоит в «защите идеологии от коварных нападок со стороны реальных вещей».
Тем не менее интеллектуалов естественным образом привлекала в марксизме идея социального планирования, поскольку у руля они видели самих себя. Тем более Марксу удалось выдать свою идеологию за науку, а в контексте марксистского классового анализа все буржуазные глупости вроде верховенства права, разделения властей, права собственности представляются лишь способами удержать привилегии. Тогда ресентимент перестаёт быть жалкой реакцией на чей-то успех и становится экзистенциальной позицией романтика, преданного миром. Такая личность не ищет способов вести переговоры в рамках существующих структур, а стремится к тотальной власти, чтобы их упразднить.
Но что в сухом остатке? Какова альтернатива капитализму? Почему обобществлённая собственность должна сделать всех людей братьями? Разве в европейской истории можно сыскать хоть один подобный пример? Разве процветание не улетучивалось всякий раз, когда население лишалось стимулов к обогащению? Чем марксистская критика капитализма продвинулась дальше кантовской формулировки греха суетности? И разве можно что-либо реформировать, просто бросаясь в полицию булыжниками?
«Красный май» 1968 года закончился так же внезапно, как и начался. Менее чем через месяц рабочие оказались довольны уступками правительства, студентам надоел бунт, а оппозиция так и не смогла сплотиться. На досрочных выборах в Национальное собрание Франции партия Шарля де Голля, которого протестующие отправляли в отставку, получила абсолютное большинство голосов, заняв 293 места. Видимо, французы внезапно осознали, что порядок всё же предпочтительнее хаоса. Большинство пассионарных студентов, как герои «Мечтателей» Бертолуччи, немного побесились – и зажили жизнью своих скучных буржуазных родителей. Джерри Рубин со временем стал преуспевающим бизнесменом, а Даниэль Кон-Бендит – типичным членом левого истеблишмента: депутатом Европарламента от «зелёных», автором всевозможных пропалестинских инициатив.
Тем не менее весь Запад до неузнаваемости преобразился за последние полвека под влиянием деятелей родом из 1968 года. «Красный май» запустил процесс необратимых изменений, а молодые мечтатели, проиграв сражение, выиграли войну. Но это уже совсем другая история.
НОВОСТИ СЕГОДНЯ
Похожие новости: